|
«Монахомахию» я запомнил, может быть, еще и потому, что сам Жулкевский чем-то напоминал приора, под которым, когда он садился, трещала дубовая скамья. Он рявкал на нас львиным голосом, но это не вызывало страха. Награждал нас эпитетами вроде «конь ретивый» или «отрок волоокий» — мы принимали это с юмором и одаривали его большой симпатией. Симпатия эта выражалась, между прочим, в постоянном подстра-ивании мелких пакостей. Он имел обыкновение во время «учебной» части урока разгуливать взад-вперед между партами. От кафедры к стене и потом задом обратно, проводя при этом руками по партам. Достаточно было капнуть на парту чернил из вечной ручки, чтобы он перемазался. Ежедневно мы в столовой устраивали давку и вытаскивали у него из кармана ручку. Полного спокойствия ему не удавалось сохранить, поэтому стоило возобновлять наши проделки. Никто из учителей не ходил таким перемазанным, как он, никому мы так старательно не делали мелких пакостей и наверняка никого из них не встречали так радостно, как его. Он требовал много, навязывал обширную литературу сверх программы и заставлял вести читательский дневник. Вечерами проводил консультационные собеседования в зале под стук пинг-понга. Когда-то он уговорил меня почитать Джозефа Конрада, и я на долгие месяцы погрузился в испарения индонезийских джунглей, окруженный сверканием бескрайних вод, где благородные и трагичные люди влачили мрачную жизнь, люди, больные МОРАЛЬНОСТЬЮ, приваленные, словно скалой, совестью.
«Утконос» не выносил тупоумия. Глупость пробуждала в нем приступы ярости как явление антигуманистическое по своей сути. Но, однако, многое переменилось с тех времен, когда он был оппозиционером. Сегодня, слыша иногда его высказывания или читая их, я, чтобы отрешиться от смущения, которое у меня при этом возникает, вызываю в памяти образ «Утконоса» — полного раблезианского задора, не очень стесняющегося в выражениях большого полемиста, рыкающего по-львиному. Снизился его полет.
Сразу же после окончания гимназии я встретил его во время оккупации на Медовой.
|