Осень, холодный, водянистый воздух. В сумерках сидели на террасе с открытой дверью в сад, парок шел из носика чайника, каплями запотевали
ближние стекла. В раскрытую дверь было видно, как низкие тучи разорвано неслись над шумящими вершинами сада, как сквозь черные сучья месяц зеркально сиял в светлом дыму. Время от времени приносило горьковато-терпкой свежестью октябрьского вечера. И этот шум ветра в березах, и ослепительный осенний месяц над садом, и запах холода непонятной чудодейственной силой перенесли меня в другой вечер, бывший когда-то в другом неправдоподобном мире, на берегу уральской реки, в избе, пропахшей духом жаркого самовара, горячей ухи, кислой овчины, остывшего пороха от плащей и курток, брошенных в сенях, и явственно услышал я несуществующие уже голоса:
— В кугах он сидит, селезень-то. Пора знать, рыбарь галилейский.
— Ну, селезень, какая невидаль! Днем глухарь и тетерев прячутся на лесных ручьях. Под корневища забираются и дремлют, как в шалаше. К ручью, бывало, напиться подойдешь, а он: фр-р-р и, родимый, полетел с глаз долой.
— Глухарь — это не пальник, тетерев то есть. Тетерев пуглив. А глухарь и днем из чащобы на отмели летит, пасется, речную гальку глотает. Для пищеварения, можно сказать.
— А вы сома живого видели, нет? Красивый, верно? Царь омутов...
— Я тебе про водоплавающую дичь, а ты мне про глухаря да пальника вкручиваешь. Сома еще вспомнил ни к селу, ни к городу. Лучше утиной охоты ничего нет.
— Ты погодь, погодь! А заяц осенью, в октябре, лежит по чернотропью, в борозде, например...
— Кобылка наша воды обпилась с жару, на ноги села, не доехали мы до озера.
— Я и говорю: утка тучей садится на речных плесах, но там берега открытые — суриком не подойдешь. Болотная утка — она днем на реке, а ночью летит на озера, в грязи возится. А речная ночью летит не просто, на хлеба, поздно летит, когда солнце уже зашло. Лицом к закату встанешь — видно, как летит. На вкус хороша речная-то. А летят они со свистом крыльев, молнией, стрелой, бить влёт надо точно. Чирок, он сто пятьдесят километров в час дает, кряква — до ста двадцати.
— Одиннадцать вожжей связывали, в омут опускали — дна нет. Сомовье место, вроде заколдованное. А сомы наши по мелководью к коровам на водопой подкатывались и в полдень молоко, ровно младенцы, сосали. Приходит домой корова, а вымя пустое. Рыбина умная, хитрая. Раз возле омута посадил на жерлицу лягушку, а она, сволочь, шуму наделала, орать стала, как на свадьбе.
— А я прошлым ноябрем вырубал сети изо льда, по закраинкам застекленело, сильно намерзло, устал, как сатана, и упал в воду. Маленько простудился, закашлял...
— Что, водки, что ли, не было для сугреву?
— Не пью я.
— Какой ты рыбак! Непьющий — ни рыбак, ни охотник!
Вытащил я сети, первые — все порваны, прямо на ура, а вторые — ничего. У щуки сеть меж зубов проваливается, перегрызть никак не может. А насчет этого самого сугреву был такой случай: поехал со мной на озера деятель один. Любовался птичками, стрекозами, облачками — и все к фляжке: буль-буль-буль. Потом смотрю: ползает на четвереньках и то и дело рукой нацеливается, никак кузнечиков ловит, и все вскрикивает: «Ага, не ускачешь, ишь ты, прыткая!» Чего оказывается? Челюсть у него вставная выпала после прикладыванья, вот он ее в траве и ловит.