Ностальгия — это чувственная память прожитого, молодой поры жизни, это возвращение к себе, к истокам, к чистоте, может быть, даже тщетная погоня за самим собой в ожидании не такого, уж далекого прощания со всем сущим.
Обычно болезнь эта возникает после сорока пяти лет, особенно обостряется после пятидесяти.
Что же приносит настоящее блаженство — путь через разум к ощущению или через ощущение к разуму?
Возвращаясь к прошлому, я хорошо сознавал и чувствовал, что невозможно в жизни повторить самого себя и одновременно то, что прошло солнечным светом в годы незабвенные.
Но воспоминание о мокрой монете, пятикопеечной сдаче, когда знойным июльским днем, ожидая увидеть в тени аллеи мельканье ее легонького платья, я покупал стакан холодной, колющей в нос газировки под душными от жары акациями парка культуры, приносит мне счастье довоенной поры.Лежал при синеватом свете ночника, никак не мог заснуть, вагон несло, качало среди северной тьмы зимних лесов, мерзло, визжали колеса под полом, будто потягивало, тянуло постель то вправо, то влево, и было мне тоскливо, одиноко в холодноватом двухместном купе, и я торопил бешеный бег поезда: скорей, скорей домой!
И вдруг поразился: о, как часто я ожидал тот или иной день, как неблагоразумно отсчитывал время, подгоняя его, уничтожал его одержимым нетерпением! Чего я ожидал? Куда я спешил? И показалось до дикости странным, что почти никогда в прожитой молодости я не жалел, не осознавал утекающего срока, словно бы впереди была счастли-вая беспредельность, а эта каждодневная земная жизнь — замедленная, ненастоящая — имела только отдельные вехи радости, все же остальное представлялось нестоящими промежутками, бесполезными расстояниями, прогонами от станции к станции.
Я неистово торопил время в детстве, ожидая день покупки перочинного ножа, обещанного отцом к Новому году, я с нетерпением торопил дни и часы в надежде увидеть ее, с портфельчиком, в легоньком платьице, в белых носочках, аккуратно ступающую по плитам тротуара мимо ворот нашего дома. Я ждал того момента, когда она пройдет возле меня, и, омертвев, с презрительной улыбкой влюбленного мальчика наслаждался высокомерным
видом ее вздернутого носа, веснушчатого лица и затем с той же тайной влюбленностью долго провожал глазами две косички, раскачивающиеся на прямой напряженной спине. Тогда ничего не существовало в мире, кроме кратких минут этой встречи, как не существовало и в юности реального бытия до того блаженного часа одурманивающих прикосновений, стояния в подъезде около паровой батареи, когда я ощущал сокровенное тепло ее тела, влагу ее зубов, ее податливые губы, вспухшие в болезненной неутоленности поцелуев. И мы оба, молодые, ненасытные, сильные, сумасшедшие, изнемогали от не разрешенной до конца нежности, как в сладкой пытке: ее колени были прижаты к моим коленям, и, отрешенные от всего человечества, одни на лестничной площадке, под тусклой лампочкой, мы были на последней грани близости, но не переступали эту грань — нас сдерживала стыдливость неопытной чистоты.