И вдруг случилось непонятное движение на платформе, послышались вопли женщин, рыдания, толпа качнулась, раздалась на две стороны, в ней образовался вроде коридор, и страшными тенями, как мне показалось, закачались в коридоре люди в зеленых мундирах, в каскетках. Даже издали по цвету, одежды я узнала немцев. О, как долго пугал нас этот цвет на улицах города, как прятались мы от этих мундиров, как отвратительны они были нам! Затем я услышала крики мальчишек: «Фрицы поганые!»
Да, это были пленные, их выгружали с другого эшелона, и конвоиры группами вели их к грузовикам, которые стояли на площади против вокзала. Женщины, встретившие пленных воплями и плачем, неожиданно затихли, мальчишки смолкли, хотя справа и слева на перроне еще играли гармошки, и продолжался пляс. Я видела, как немцев сажали в крытые брезентом грузовики, как пятнами обозначались там их изможденные лица. И тут со мной произошло что-то странное, разумом не объяснимое, будто меня обожгло, опалило жарким огнем, будто кто-то скомандовал мне: «Вот оно! Посмотри туда, посмотри! Беги туда, это — последнее! Вот оно!..»
И, не понимая, что со мной, я оросилась туда, на площадь, где сгрудилась вокруг пленных толпа, увидела последний отъезжающий грузовик и там, в его кузове, среди белых пятен лиц увидела молодое лицо пленного, с расстегнутым воротником мундира, без каскетки, с соломенными волосами, упавшими на висок, увидела глаза, через головы людей вонзившиеся в мои глаза,— неподвижные, восторженные, родные и чужие глаза (такие могут только присниться), незнакомые и до обморока знакомые, ради которых можно было не задумываясь умереть. Я, захлебываясь слезами, рыдая, пробивалась сквозь толпу к машине, а машина уже набирала скорость, и лицо, единственное в машине лицо между пятен других лиц, удалялось, но не сводило с меня расширенных глаз: то ли в ужасе узна-вания, то ли в нечеловеческой муке, эти глаза из сотен людей на площади видели лишь одну меня, и я видела только это лицо, только этот взгляд и, прорвавшись через толпу, бежала за машиной, как в сумасшествии, будто по неземной райской дороге, проложенной лучом его взгляда, обещавшим блаженство, счастье, нескончаемую радость.
Я не опомнилась и тогда, когда остановилась посреди дороги, вытирая слезы, не видя людей, которые обходили меня, как некое препятствие; я не слышала их голосов, не различала их, все ушло в глухую ватную пелену, в бездну, в неповторимое несчастье. И словно из толщи ваты дошел до меня чей-то голос, произнесший на всю жизнь, остав-шуюся в памяти фразу: «Да это, кажись, не немцы, а власовцы. Вот предательское отродье!» И потом добавил, должно быть, про меня: «А эта дуреха очумела, что ли? Никак больная?»
Не берусь объяснить, что было тогда со мной. Да и зачем, впрочем, объяснять это. Я так и узнала, немцы это были или власовцы. Но xopoшо помню одно: это лицо в машине, нашедшее среди сотен людей, не могло быть враждебным, убившим моего мужа, и хорошо помню, что целый день ничего не видела, кроме этого лица. Нет, нет, это не был мой муж... ни немец, власовец. Скорее всего — нет. Нет, то было другое — может быть, самое главное, ради чего на свет родимся... ради чего можно пойти на страдания, на смерть, на все, что угодно.
И вот я, одна одинешенька, дожила без бед! до вечерней поры своей жизни, давно называв, уважаемый профессор, преподаю своим студента умную науку, но, знаете, теперь почему-то все чаи все радостнее мне снится тот незабвенный день площадь, толпа и это лицо, это замершее восторженное выражение глаз, и я вижу во сне себя в безумии надежды бегущую за машиной.